Поскольку административная наука того времени исходила из того, что полиция есть «вьющееся растение, охватывающее все части государственного устройства», а деятельность ее «неисчерпаема как сама жизнь», перед полицейским ведомством России с первых дней были поставлены широкие задачи. Согласно петровскому регламенту полиция должна рождать «добрые порядки и нравоучения, принуждать каждого к трудам и к честному промыслу» и даже «запрещать излишества в домовых расходах и все явные прегрешения». Со свойственной ему прозорливостью царь-реформатор сознавал, что «в таком великом городе, какова Москва, не можно, чтобы не было таких людей, которые, не производя великих злодейств, ведут распутную и невоздержную жизнь в пороках, соблазнах и ежечасных непорядках». На практике трудно даже перечислить те вопросы, которые привлекали внимание московской полиции – самый нижний ее чин имел инструкцию из 96 пунктов.

(Продолжение. Начало в № 9)

В эпоху александровских реформ пресса роптала, что полиция вмешивается во все на свете, порой допуская произвол. Как пишет очевидец, «внутренний порядок был всецело в руках полиции, пред которой обыватель – ремесленник, мещанин, торговец и купец, конечно, не из крупных, да и мелкий чиновник – беспрекословно преклонялся». Редко обходилось без критики насильственного приобщения москвичей к санитарным нормам: «начальник полиции любит, например, чистоту. Это похвально, он и по закону обязан смотреть за чистотой. Но чистота понятие относительное, посмотрят так, выйдет чисто, посмотрят иначе – выйдет нечисто. Здесь-то возникает разлад между обществом и полицией, и начинается целый ряд пререканий». От себя заметим, что насколько можно судить по другим материалам той же газеты, лучше бы общество того времени поменьше пререкалось, потому что грязь в Москве круглый год стояла несусветная. Многие предполагаемые придирки властей были, в сущности, направлены на пользу обывателей, и если в русской драматургии квартальный изводит героя пьесы требованием о починке забора, то сама судьба карает последнего за пренебрежение почти дружеским советом.

 

«Разве я тебя не жалею? Я тебя ж берегу; деревья у тебя в саду большие, вдруг кому-нибудь место понравится: дай, скажет, удавиться попробую»

 О чем только не болела голова у обер-полицмейстера, если даже порой его за это можно только благословлять. Например, в 1871 г. полиция с трудом заставила цирк Гинне оборудовать сеткой арену, над которой под куполом танцевал малолетний акробат. На следующий же день после того как администрация пошла на такой расход, ребенок оступился и упал, не получив благодаря полицейскому произволу ни одной царапины. Типографиям могло показаться придиркой и требование полицмейстера Крейца неукоснительно доставлять в румянцевский музеум (бывшую библиотеку им. Ленина) «по одному экземпляру всего, что печатается», однако для будущих поколений генерал сослужил неоценимую службу.

Еще больше хлопот имели органы «на земле». «Инструкция околоточным надзирателям Московской столичной полиции» (околоток – несколько домовладений) представляла собой книгу в триста с лишком страниц, на которых убористым шрифтом были изложены все предписания московских властей, за соблюдением которых надо было постоянно следить. Сверх инструкции они часто действовали в соответствии со своими эстетическими воззрениями – запрещали простолюдинам появляться на центральных аллеях бульваров, не давали извозчикам парковаться у обочины («лихачей» они почему-то не трогали) и совершали много других эксцентричных действий в защиту воображаемого порядка. Можно предположить, что в шутке классика «к счастию, квартальный надзиратель… взглянул, увидел, наказал и привел все в порядок» была и доля истины.

Иногда полиция в своей любви к добрым порядкам хватала через край – сообщается, что в один прекрасный день полицмейстер обратил внимание «на безграмотность московских вывесок» и обязал принять меры к их исправлению по правилам грамматики и логики. Само по себе это было бы не так плохо, хотя и вряд ли касалось полиции; неприятность заключалась в том, что русский язык велик, могуч и допускает варианты написания. В частности, пристав пречистенской части (в районе б. улицы Кропоткинской) заметил, что вверенные его попечению обыватели пишут на вывесках слово «заведение» через «е», тогда как слово «сведение», насколько ему известно, пишется через (упраздненную ныне) букву «ять». Он разослал повестки, и предприниматели стали послушно замазывать наружную рекламу, пока не взбунтовался один владелец белошвейного заведения, который не только знал грамоте, но и предъявил проект своей вывески, утвержденной обер-полицмейстером. Пристав и тут попытался настоять на своем, но пронырливый коммерсант сумел добыть от генерала письмо, в котором разъяснялось, что «заведение» происходит не от «ведения», а от слова «заводить». Корреспондент подвел итог: «Пречистенская часть вынуждена была повиноваться этому; убедилась ли она, впрочем, в законности буквы «е» на вывесках, неизвестно».

Не только земные, но и небесные дела беспокоили внутреннюю стражу. На престольный праздник 1868 г. полицейским показалось, что в Казанском соборе (на Красной площади) слишком много народу, вследствие чего они взялись выталкивать лишних на улицу. Староста сделал им «учтивое замечание», на которое чиновник ответил приказом арестовать грубияна. Газета пишет, правда, что подчиненные не решились это сделать, но отмечает, что «не слыхивали доселе, чтобы кто-нибудь решился брать кого-нибудь в церкви под арест или хотя бы покушался на это. Слишком много храбрости или уверенности в безнаказанности нужно было бы для этого иметь полицейскому чиновнику». Однако оценку редакции не вполне разделяли мирские власти, девять месяцев спустя староста Котов предстал перед окружным судом, который приговорил его за оскорбление частного пристава Тимирязева к штрафу в 25 руб.

Интересно отметить, что в 1870 г., судя по всему, тот же самый майор Тимирязев (пристав городской части) пострадал за то, что подследственный арестант Козлов, которого судебный следователь приказал содержать в секретной камере, был обнаружен разгуливающим по городу. В результате Тимирязев был уволен без права на пенсию, и, поскольку сам он к истории с Козловым имел лишь косвенное отношение как не обеспечивший порядок во вверенном подразделении, вероятно, этот инцидент можно рассматривать как вмешательство свыше.

 

«Мне нужно себя очистить, а то скажут, пожалуй: в городе грабеж, а городничий и не почешется»

Было бы преувеличением утверждать, что московская полиция занималась исключительно ерундой, но попытки защитить интересы граждан ни к чему не приводили, в том числе по причине традиционной для России слабости нормативной базы. Так, в апреле 1868 г. внимание обер-полицмейстера привлекла привычка молодых людей «на улицах обращаться к незнакомым дамам и девицам с разными грубыми выходками и неприличными фразами», причем «хотя оскорбляемые обращаются иногда к защите полицейских чинов, но были случаи, что со стороны их не принимались по жалобам надлежащих мер». Генерал издал разумный и актуальный до сего дня приказ: «Принимая во внимание, что… всякая грубость против женщины не может быть терпима в благоустроенном обществе, я предписываю чинам полиции… при первом заявлении жалобы оказывать обиженным возможную защиту, об оскорбителях же, произведя должное дознание, сообщать мировым судьям». Полицмейстер полагал, что поскольку дела о личных оскорблениях начинаются не иначе как по жалобам потерпевшей, в отсутствие последних полиция вмешиваться не вправе.

В ответ на эту публикацию читатели стали подавать голос в том смысле, что такие бесчинства представляют собой не столько личное оскорбление, сколько «действия бесстыдные или же соединенные с соблазном для других», следовательно, «преследование таких проступков возбуждается помимо жалоб оскорбленных и не может быть прекращаемо миром». По мнению читателя, указанное предписание «может дать уличным негодяям безнаказанно оскорблять женщин, именно потому, что редкая из них решится прибегнуть к защите полицейского служителя». Суть описанного спора – имеется ли в наказании хулигана общественный или только личный интерес - не утратила актуальности и в наши дни, когда милиция стремится любое хулиганство свести к личным оскорблениям и предоставить потерпевшему в порядке частного обвинения преследовать обидчика в суде, послужив самому себе прокурором.

Любопытно, что и на этом дискуссия не прекратилась – в одном из следующих номеров помещен отклик еще одного читателя, который выражает сомнения по поводу того, не станут ли городовые таскать в участок лиц, «встретивших знакомую, давно не виденную и нечаянно встреченную», и есть ли «полиция блюстительница форм общежития, одобренных народной нравственностью». Наплясавшись на костях своих оппонентов, читатель неожиданно предлагает третье решение проблемы – «принимать меры против нахального волокитства не только по жалобам преследуемых, но и по указаниям посторонних свидетелей», поскольку «сами преследуемые могут не находить в мужском нахальстве ничего оскорбительного, но могут находить оскорбление своему чувству и посторонние».

К сожалению, ближе всего к истине, вероятно, оказался еще один участник дискуссии, который говорил «о существовании в Москве такого колдуна, который на все приказы, журнальные статьи, споры посмеивается себе в кулак и шепчет: пиши что хочешь, все будет по-старому». В подтверждение этого он перечислил приказы полицмейстера о том, чтобы «извозчики, когда едут порожнем, сидели бы на своем месте, а не на месте седока, чтобы по тротуарам не ходили трубочисты и маляры с громоздкими вещами, чтобы дворные собаки были на привязи, а не бегали по бульварам, чтобы при сбрасывании снега дворники были привязаны на крыше (так как они начали было летать оттуда. – Н.Г.), чтобы ретирады очищались с купоросом», которые за исключением двух последних совершенно не исполняются. Воображаемый колдун, вероятно, сохранил свои способности и в современной Москве, где даже разумные приказы и распоряжения остаются только на бумаге. Однако по мере сил и правосознания полиция все же пыталась обеспечить хоть какую-то видимость порядка. Например, в общественных местах строго запрещалось плевать, а незадолго до революции власти догадались организовать «отдельные каталажки для пьяных, появляющихся на улицах», за что подверглись критике со стороны большевистской печати, полагавшей, что вначале следует улучшить условия жизни рабочего класса, после чего он сам перестанет пить.

 

Ничего дикого и неприличного

Надо отметить и то, что хотя пресса писала о полиции, в основном, когда хотела ее обругать, по косвенным признакам можно заключить, что не все московские полицейские были одинаково плохи. Например, в опровержение заметки о неправильном поведении органов некто А. Лазовский (и.о. частного пристава), изложив собственную версию конфликта, сослался в свою защиту на следующий довод: «служа слишком 20 лет в штате московской полиции в разных должностях, я имел столкновение с тысячами обывателей всех сословий, а потому смело выставляю свое имя и предаю действия мои на суд публики, твердо убежденный, что все знающие меня не найдут в моих действиях ничего дикого и неприличного». И хотя в то время дискуссии вспыхивали по любому поводу, на этот вызов обществу никаких опровержений не последовало. Летом 1863 г. «Московские ведомости» с удивлением сообщили о подвиге унтер-офицера Сущевской части 3-го квартала Дорофеева, который, заметив у Тверской заставы пьяную женщину с пачкой ассигнаций, как порядочный доставил ее в часть. Деньги (почти 9 тыс. руб.) были пересчитаны и «после протрезвления капиталистки» возвращены ей (та объяснила, что всегда носит деньги с собой, опасаясь пожара). Незадолго до революции по инициативе обывателей Якиманской части пресса чествовала за длительную беспорочную службу городового Романа Дементьева (между прочим, имевшего георгиевский крест, правда, по-видимому, заработанный в гвардейском полку, где он раньше был унтер-офицером).

По всей вероятности, сложные отношения между обществом и полицией объяснялись не только личными свойствами представителей последней, но и противоречивым местом, которое отводилось ей в философии государственного устройства. В период реформ 60-х гг. много говорилось о том, что полиция должна смотреть на себя как на слугу общества, а не как на власть – «доколе же этого не будет, все прекрасные веления о неприкосновенности личности останутся словами». К сожалению, дело было не только в собственных принципах сотрудников полиции – беда заключалась в том, что правительство, как и сейчас, видело в ней, прежде всего, аппарат обслуживания своих текущих и часто меняющихся потребностей. Безопасность населения представляла собой факультатив, мало интересовавший власть и отнесенный на усмотрение органов, которые, в конце концов, даже научились извлекать из такой ситуации выгоды, тем более, что далеко не все общество считало правопорядок насущной необходимостью.

«Можно ли утверждать, — писал в 1888 г. лояльный специалист, - что наша полиция уже соответствует своему назначению, что она, наконец, пользуется подобающим ей уважением? К сожалению, формально – да, по существу — нет». Данное им объяснение не утратило значения до сих пор: «в высших и даже средних общественных слоях на полицию у нас смотрели свысока, с презрением, в низших — со страхом. Высшие слои… вовсе не считали своим долгом исполнять требований полиции и даже сами еще предъявляли к ней свои притязания для ограждения своих юных птенцов от последствий их собственного бесчинства; военные и даже чиновники, опираясь на защиту своего начальства, смотрели на полицию еще бесцеремоннее; a средние промышленники и торговые классы освобождались от всяких требований полиции или приобретали, где было нужно, ее содействие посредством взяток... Оставалась затем бесправная, масса низших городских обывателей, но для них полиция была уже не охраной, a самым строгим и придирчивым начальством…». В 1869 г. обозреватель задавался вопросом «почему московский будочник питает антипатию к серому армяку», однако это, вероятно, следует объяснять не столько врожденной злобой полицейских, сколько неусыпным надзором начальства. Например, в 1911 г. пострадал урядник 3-го стана Козырев (район современной станции метро «Сокол»), который не принял мер в отношении похорон рабочего, «имевших явно демонстративный характер». Неизвестно, как, по мнению командования, должен был поступить достойный урядник, но по приказу губернатора он был уволен со службы.

Постоянная реорганизация полиции велась в другом направлении. В 1881 г. после упразднения управы благочиния силы порядка в Москве сосредоточились под началом обер-полицмейстера, назначаемого непосредственно царем. Город был разделен на 17 частей и 40 полицейских участков, заменивших прежние «кварталы» (к 1917 г. – 48). Обозреватели с похвалой вспоминали обер-полицмейстера А.А. Власовского, работавшего с 1891 по 1986 г. Тот начал свою полезную деятельность с административного нажима на домовладельцев, установив им месячный срок для очистки выгребных ям, а затем предпринял масштабное обновление кадров. Но и новые работники оказались не на высоте поставленных задач.

 

Основной фигурой полицейской стражи являлся вольнонаемный сотрудник – городовой, вооруженный шашкой, револьвером и свистком (обычно солдат или унтер-офицер запаса), грамотный и физически крепкий (их даже обучали приемам джиу-джитсу). Городовой получал от 150 до 240 руб. в год и мог при определенном усердии сделать карьеру – стать околоточным надзирателем (околоток – несколько домовладений), что приносило оклад от 550 руб. и права чиновника; околоточных в городе числилось 185. На следующей ступени – участкового пристава – находились только офицеры (чин приравнивался к подполковнику), а возглавлял вертикаль обер-полицмейстер, которого в 1905 г. заменил градоначальник. В связи с ростом напряженности была сформирована конно-полицейская стража и отдельная пешая рота (для Московского уезда власти в 1906 г. вербовали конную стражу из числа туземцев Кавказа). К 1917 г. число городовых возросло с 1350 до 4000. Такие силы не могли отстоять не только правопорядок, но и существующий режим, и полиция пала первой жертвой революционных преобразований, от чего общество, как ни странно, только выиграло.

Н. Голиков

(Продолжение в следующем номере)